В одной из своих автобиографий, приложенной к послужно¬му списку картин, он пометил, что окончил Вхутемас по классу С. Т. Коненкова. Так и было, А. С. Голубкину сменил другой преподаватель, не менее известныйт вскоре занявший первей¬шее место в истории советского и мирового изобразительного искусства. Бывший ученик, вспоминая его, держится на рав¬ных, просто, не тяготясь прижизненной славой С. Т. Конен¬кова.
«Времена были тяжелые, зимой было холодно. Мастерская наша — громадный стеклянный купол и стены стеклянные. Мастерская скульптурная: мокрая глина, зимой глина за-
мерзала, замерзала совершенно. И с утра староста разогревал «буржуйки» докрасна для TorOj чтобы можно было хоть глиной-то работать.
И вот выходила натурщица, помню", у нас такая Сипович знаменитая была. Одна половина [тела] разогрета до того, что она багровая, а другая зелено-фиолетовая. И мы ее поворачива¬ем всеми сторонами, как шашлык жарят.
И вот в эту обстановку входил Коненков. У нас громадный жестяной чайник на «буржуйке», ведерный, наверное. Морков¬ный чай. Он садился где-нибудь в уголочке, наливали ему круж¬ку этого кипятку морковного, сидел он, макая бороду в чай.
...Вздохнет, подойдет и скажет что-нибудь самое простое: «Коротка она у тебя» — или что-нибудь в этом роде. (. . .) Пока мы лепим сорок пять минут, академический час, он сидит, молчит, чай пьет. Потом соберется кружок, мы с ним разгова¬риваем. Он иногда интереснейшие вещи рассказывал о скульп¬туре. Или ни о чем не говорит или говорит, как важно вылепить ухо или палец, это самое трудное: «Ведь вам кажется, что уши лишние. Ну скажите честно: кому кажется, что уши лишние?»
Я, помню, осмелился, первый сказал: «Мне гораздо лучше без ушей».
«Вы не умеете делать, по-вашему, и уши лишние и глаза, не было бы их, совсем было бы хорошо... Так легко лепить. И обобщенная форма. И пальцы, говорит, лишние. Пальцы-то вы делать не умеете, пальцы рук, пальцы ног. А Роден до ста¬рости лет делал пальцы. И делал даже только руки. И это было искусство — рука. Рука может быть злая, добрая, такая».
Таким образом, он больше разговаривал об искусстве. Рас¬сказывал о Родене, о Майоле, говорил о Голубкиной. Я помню, как он сказал про Голубкину: «Ну, вы знаете, Анна Семеновна масочку (то есть лицевую часть человека), масочку она, пожа¬луй, сделает как никто. Ну, остальное, остальное я получше делаю. Но масочку она делает как никто» 19.
Мысленно возвращаясь к дням своей юности, М. Ромм вспо¬минает еще один эпизод, связанный с его наставниками в пласти¬ческом искусстве: «Однажды решили ученики просветить Го¬лубкину. Она очень не любила новую литературу. Решили на¬чать с Блока. Взяли меня как специалиста по чтению Александ¬ра Блока...
«По вечерам над ресторанами Горячий воздух дик и глух...» 20.
Это уже другая тема, новый художественный пласт, который вошел в его жизнь с детских лет. Литература, стихи, вообще — слово.
Литература была для него одним из главных творческих импульсов, в чем бы это ни выражалось: в замыслах экранизи¬ровать «Пиковую даму» и «Анну Каренину», в подробном раз¬боре па лекциях студентам ВГИКа прозы Пушкина и Толстого с целью обнаружить в этой прозе некий «пракинематограф» — способность видеть мир предметно, осязаемо, в движении, по-своему «экранно».
Среди его бумаг сохранились повести и рассказы, написан¬ные в 1924—1926 годах. «Братья Зурины» — последние дни крепостного права, помещичий быт, крестьянский бунт.
Былинный сюжет в повести «Садко» служит поводом к сло¬весным упражнениям в духе излюбленной тогда «густой» исто¬рической прозы: «Остроконечный, грубо раскрашенный город рушился в медленно дыбящуюся пыль, в густой рев возвращаю¬щегося стада, в душный запах парного молока и раскаты трех¬саженного кнута. Отогретый августовский вечер, темнея, по¬лоскал огненную брагу в мутных слюдяных зрачках деревянной улицы... Тянуло солодом и спиртным перегаром. Новгород страдал изжогою».
В рассказе «Медный гость» грохотала по булыжной мостовой квадрига с фронтона Большого театра, а в рассказе «Случай¬ность» на Страстной площади мелькал знакомый силуэт про¬хожего в разлетайке, с цилиндром за спиной и курчавой шапкой волос — эти зарисовки были данью любви великому имени и одновременно озорными экзерсисами на литературные темы.
Сначала были все-таки стихи. Отвечая на вопросы журнала «В мире книг», он снова возвращается к дням юности: «Мне было пятнадцать лет, когда мой старший брат, поэт-переводчик Алек¬сандр Ромм (он погиб во время Великой Отечественной войны), прочитал мне несколько стихотворений Блока. Впервые тогда открылась для меня тайная красота слова, его величие, его сила. Эти несколько стихотворений сыграли в моей судьбе боль¬шую роль. Может быть, тогда я и решил посвятить жизнь искус¬ству» 21.
Блоковское начало прослушивается и без труда улавливает¬ся в стихах, которые посвятил ему старший брат.
«Что крепче — братская любовьв
Иль вместе прожитое детство,
Иль закипающая кровь,
От предков гордое наследство? Ты раньше всех меня читал, Ты знал меня в былом пожаре, Ты мне обложку рисовал Для первых детских Януарий.
Тебе, читатель первый мой, Мой брат по крови и по духу, Тебе, внимающему слуху, Мой шорох смутный и ночной.
Александр Ромм. 25.V.1927 г.».
В лекциях студентам Михаил Ромм вспоминал, как пушкин¬ские строфы помогали ему переносить тяготы военной службы.
«В двадцать восьмом году после обучения во Вхутемасе я попал в армию. Это были повторные курсы комсостава.
Я стоял на часах и вспоминал про себя: «На берегу пустын¬ных волн стоял он, дум великих полн».
Я не брал Пушкина в библиотеке, а старался вспоминать «Медного всадника» и «Евгения Онегина» наизусть, а уж потом шел в библиотеку проверять, правильно ли я вспомнил. Од¬нажды командир взвода, очень хороший человек, Берзарин, впоследствии первый комендант города Берлина, генерал-полковник, Герой Советского Союза, увидел меня на посту. У меня было довольно странное выражение лица. Он подошел и спросил:
— Вы о чем думаете?
— Стихи вспоминаю.
— Это не запрещено, можете вспоминать, но имейте в виду8 что я за вами буду присматривать, вы все-таки на посту.
И вот он встал ночью, чтобы посмотреть, как я стою, что де¬лаю и какое у меня выражение лица. Оказалось, что я вспоми¬нал, не нарушая устава» 22.
Театр входит в его жизнь благодаря отцу, Илье Максимови¬чу, который получал иногда кресло во МХАТ, предназначенное для дежурного врача. М. Ромм не без юмора вспоминал реак¬цию Вл. И. Немировича-Данченко, когда однажды кому-то из актеров стало плохо на сцене, а на дежурстве вместо тера¬певта оказался бактериолог.
Среди его самых памятных театральных впечатлений — спектакль «Братья Карамазовы» с Иваном — Качаловым и Митей — Леонидовым, который он смотрел, когда ему было шестнадцать. Он хорошо знал лучший в России театр, и воспо¬минания юности пригодились, когда в 50-х годах он углубился в прошлое, чтобы сравнить в одной из своих статей подлинную и дурную театральность, чувство первооткрытия системы Ста¬ниславского и рутину, которую привнесли затем на сцену не¬которые толкователи буквы, а не духа искусства великого ре¬форматора театра.
Однако роль зрителя не удовлетворяла ни его самого, ни брата и сестру. Они создали, прямо в квартире, свой театраль-
пый коллектив — «Трубезреж». Что означало: труппа без ре¬жиссера. Помимо них в спектаклях самодеятельного театра приняли участие их друзья, брат и сестра Поршневы, Борис — будущий крупнейший историк, и Катя, учившаяся тогда на ма¬тематическом. Режиссера действительно не было, но «первую скрипку», как пишет сестра, играл Михаил Ромм: «Ставили пьесы собственного сочинения, пародии, оперетты... Он режис¬сировал, рисовал прелестные «кадры» постановок, был превос¬ходным актером... Понемногу публики на наших спектаклях становилось все больше. Собиралось до 20—30 человек. Дер¬зости у нас хватало: решили устроить обсуждение и пригласили каких-то театральных деятелей, из которых помню не знаю как к нам попавшего известного ныне кинорежиссера Г. Л. Рошаля. На обсуждении и поругивали, но больше хвалили. Рошаль хва¬лил и более того, пригласил прийти к нему в театр».
Спектакли «Трубезреж» шли под музыку.
«Семья была музыкальная. Отец играл превосходно. Игра в четыре руки заменяла в те времена проигрыватели и радио. Папа играл почти только с Михаилом, так как он лучше всех читал с листа. Репертуар их был от Генделя до Скряби¬на».
Как глину, он разминал материал разных искусств, будто зная, что ему предстоит работать в кинематографе, который на¬следовал родословные всех муз сразу. Даже в немом кино му¬зыка не только сопровождала изображение, но могла отло¬житься в ритмическом строе кадров. Актер перешагнул вместе с вековыми традициями с подмостков на экран. А в основе все¬го лежала драматургия, то есть слово.
Что было важнее?